деревня. Кто еще не спал, замер с подушкой в руках, кто пеленал ребенка, заслушался, скомкав в горсти пеленку, кто рубаху на ночь сымал, так и остановился, не досняв ее, кто вышел нужду справить, забыл про нужду, кто с поля иль с воли шел в деревню, замедлил шаги, приостановился, кто скотине корм давал, на вилы навалился, чтоб сено не шумело, кто печь топил - у чела печи замер, глядя в огонь, кто ужинал - ложку на стол положил, кто простудой маялся, кашель в груди утишил, а кто уже спал, тот думал, что ему снится что-то давно-давно слышанное, такое сердцу близкое, нежное... И не один, не два человека, притихнув в себе, горько плакали про себя от занявшейся в груди сладкой боли, вроде бы давно и навсегда забытой, непонятной печали. В избе же Завьяловых, утирая слезы, Настасья Ефимовна повторяла и повторяла, глядя на портреты приемных сыновей:
- Ванечка! Максимушка! Че у нас в избе-то деется...
Сжав до боли виски пальцами, трудную вел умственную работу Корней Измоденович, воскрешая в памяти то, что играл молодой гость. Слышал же, слышал он где-то, когда-то мелодию эту, помнил и слова к ней. Давно, правда, это было, в окопах, в госпитале ль, в каком-то исходном месте жизни, средь степу, под самыми ль звездами....
Спи-ишь, ты спишь, моя родная,
Спи-ишь в земле сы-ы-ыро-ой...
Прошептал Корней Измоденович и вопросительно глянул на Хохлака. Тот кивком головы подтвердил - правильно, давай дальше, и, обретая уверенность, старый воин повел:
Я-а пришел к тебе, родная,
С горем и тоской...
Тут уж Настасья Ефимовна совсем улилась слезами. Мануйлова наливала себе сама, стукалась стопкой о стакан Лешки Шестакова и почему-то гнусаво требовала:
- Солда-ат! Пожалей одинокую женщину!
Лешка не хотел ее жалеть - разлохмаченная, сырая с головы, была она, однако, с сохлыми морщинами у рта, бледно-синяя, шибко она ему напоминала шурышкарских брошенок, курящих, пьющих, меры ни в чем не знающих. Ответно стукнувшись стаканом о стопку гостьи, Лешка отставлял посудину в сторону - баян он любил. Эх, как разведет его, бывало, отчим Герка-горный бедняк... И зачем он на него сердился, зачем уши затыкал, на мать с кулаками кидался, требовал выдворить гулевого и ветреного мужа из дому. Глупое мальчишество, неразумная юность, дурная молодость... Стоп! А где она, молодость-то? Когда была? Да вся с собой, вся в изнурительной муштре, вся в промысле, в битве за дратву, за место ни верхних нарах, за...
Но тут началось!
Разогретый застольем, не останавливая музыки, как это умеют делать лишь гармонисты, распаленный баянист хватанул водки и бодрым голосом выкрикнул:
Даль-леки от нас огни кремлевские...
Корней Измоденович радостно подхватил:
А впереди бескрайные расейские снега...
Дальше пошла, как потом объяснял старый солдат, "разножопица". Хохлак пел; "В бой идут полки могучие, советские", - старый солдат кричал: "В бой идут полки гусарские, московские..." И когда дело дошло до припева, оба певца уже ехали в одной упряжке в разные стороны;
С нашим знаменем, с нашим Сталиным
До конца мы врага разобье-оо-ом!
С царем-батюшкой, за отечество,
Как один, живо-оты покладе-о-ом!
- Старик, ты больше не примай! - заметив, как подбила мокрые губы и насторожилась Мануйлова при словаx - "с царем-батюшкой, за отечество", - упредила Настасья Ефимовна и дала распоряжение: - Всей команде отдыхать! С дороги робятки. Самому на печь - плясать чичас вскочит, ночью ему ноги в обруч вязать начнет. Натирай его. Тебе, дорогая гостья, за музыку спасибо. Натапливай клуб шибчее, завтра солдатики те таку музыку дадут, что все девчонки в клуб слетятся.
Уже погасив лампу, в потемках, с печи, до которой едва добрался хозяин и