за политику сидит.
-- И что за народишко?! -- вяло бранился Финифатьев безо всякого,
впрочем, осуждения. -- На краю жизни, мокрыя, голодныя, издохлыя считай что
-- и шутки шутют!..
-- Дух наш крепок!
-- Чево-о-о-о?
-- Духом, говорю, живы!
-- Тьфу на тебя! Ду-ух!.. У меня в жопе уж ни духу, ни слуху...
Ду-ух...
Набрав горсть листовок, Шорохов, препиравшийся с Финифатьевым, резал их
на дольки, чтобы снова в "шурики" не угодить: раз листовка порезана, значит,
считают надзиратели войска, без умыслу бумага подобрана, на курево. Уж
кто-кто, но Шорохов-то вернее всех солдат разбирался -- за что привлекут, за
что не привлекут. Впрочем, тут, на плацдарме, никто никого никуда привлечь
не мог, все привлекатели в поту трудились на левом берегу, ждали, когда на
правом сделается не так горячо.
Отдыхиваясь от бомбежки, повылезали бойцы из норок, расселись возле
окопчиков, под навесом яра и, с удовольствием ругая нашу авиацию и
начальство, не без удовольствия вспоминали, как днями, скараулив в небе пару
"мессершмитов", красные соколы одного из дежурных отбили от другого и роем,
как миленького, под ручки повели на посадку. Все смолкло по обеим берегам --
и немецкие, и советские вояки перестали палить, орать -- редко кому
доводилось наблюдать с земли этакое воздушное диво, похожее на игру.
Когда самолеты скрылись за кромкой леса, в нашем стане, и на левом, и
на правом берегу, поднялось такое ликование, такой восторг охватил вояк, что
иные даже обнимались, размазывали слезы по горьким своим, чумазым лицам, --
вот так взбодрили летчики людей, надсаженных переправой и нестихающим,
изнурительным боем. Немцы принялись долбить изо всех видов оружия по
ликующему плацдарму, но ответно с новой силой грянула наша артиллерия с
левого берега. Земля снова закачалась вместе с людьми, впившимися в нее.
Чем дольше существовали на плацдарме люди, тем длиннее для них делались
дни и короче ночи. Если им дальше облегчения не будет, не схлынет постоянно
ломающая спину тяжесть -- не выдержать людям.
У немцев начался обед. Русские за обеденное время попили водички,
умылись, зарядили оружие, прилегли кто где.
-- Эй! Рус! Еван! Хлеб-соль, чай-цукер! Кушай с нами! Красные пироги
ставь на углы! Ха-ха-ха! -- кричали во время обеда с немецкой стороны, из
поймы речки Черевинки. Совсем рядом кричали: садануть бы гранатой по
зубоскалам. Да где она, граната?
-- Экие весельчаки! -- все время чувствующий себя виноватым перед
солдатами морщился майор Зарубин. -- Фольклор наш изучили когда-то.
-- Мошенники они и есть мошенники! Саранопалы! -- хлопал себя руками по
бедрам Финифатьев. -- Объедаются и дразнются! Ну не ироды! Да доведись по
еде вступать в соревнование социалистическо -- Олеха Булдаков взвод фрицев
умякает. Умякаш, Олеха?
Булдаков не отозвался. Он уволокся к артнаблюдателям и в стереотрубу
увидел человека, перебежками двигающегося по ручью. "Вроде Шестаков?"
Артиллерийские наблюдатели, как и немцы, прервались на обед, поскольку жрать
было нечего, праздно привалившись к стене ячейки, жуя горькие былки полыни,
дремали.
-- Ну чисто все знатко! -- восхищался и до визгу радовался сержант
Финифатьев. Этот наблюдательный прибор был для него седьмым или десятым
чудом света. Оттерев Булдакова от прибора, припал Финифатьев к окулярам и
сразу напрягся, сглотнул слюну -- с одного из тополей -- Финифатьев упорно
называл это дерево осокорем -- спускался человек. Спустился, отряхнул брюки
и, разминая ноги, поковылял к речке, стаскивая на ходу рубаху. Начал
умываться, ворохом бросая воду на себя. Взамен отдежурившего фрица совсем
ясно видный, хватаясь за вбитые скобы, быстро и по-обезьяньи ловко на
осокорь взобрался другой фриц.
-- Не-эмец! Вот дак ушлай! Вот дак курва! -- громко изумился сержант и
воззвал: -- Булдаков! Булдаков! Олеха!
-- Че те? -- нехотя откликнулся Булдаков, тоже прикемарив- ший в
пулеметной ячейке.
-- Иди-ко суда! Иди-ко! -- сошел на шепот Финифатьев. -- Тут шче
делается-то!
-- Да ну тя! Дай часок соснуть.
-- Я кому говорю?!
Ругаясь, Булдаков переполз