разного рода переделках, слыхал об ужасе от сознания, что, сам того не
заметив, успел ты уже перекочевать в верхний мир. Он собрался крикнуть:
"Эй!" -- и внезапно увидел мелькающие вспышки выстрелов, черно вздымающиеся
дымы, подумал, что это наши парни вступили поскорее в бой, чтобы помочь
попавшим в беду связистам. О том, что за ними, на виду тонущими, открылась
такая же охота, как и за летчиком, что упал с парашютом в реку, Лешка
отчего-то думать не решался. Он глубоко дышал, дожидаясь, когда уймется
рывками работающее сердце, слегка подгребал рукою, скоро можно будет плыть,
если хватит силы воли отпуститься от лодки. Но отпускаться придется -- это
по ней, по видимой цели бьют фашисты. Рядом с бортом лодки взбугрилась вода,
и кочаном всплыла голова с широко раззявленной дырой рта, пытающейся орать,
однако вместо крика из отверстия, в котором разрозненно торчали зубы,
выплескивалась вода. Не дав себе подумать о том, что человек, не умеющий
плавать, увлечет его вглубь, Лешка щипками хватал тонущего за голову, но не
было волос на голове солдата. Тогда он сгреб тонущего за шкирку и потянул к
лодке, которая вдруг сделалась верткой, все норовила куда-то ушмыгнуть.
Тонущий вцепился в Лешку мертвой хваткой, заключил его в объятия, поволок
сперва по течению, затем в глубину.
"Вот теперь-то уж в самом деле конец!.." -- успел еще вяло подумать
Лешка, ясно сознавая, что теми силами, которые остались при нем, слепую
стихию не одолеть. Но тело его, сердце, голова, разум и инстинкт, жаждой
жизни наполненные, все его существо боролись, упирались, били руками и
ногами; пока держался за лодку, успел отдышаться, его сухонькое, гибкое
тело, с детства укрепленное трудом, напружинивалось, выкручивалось из
намертво на нем сцепленных рук. Он на мгновение выбился наверх, сплюнул воду
из сжатого рта, хватил воздуха и изо всей силы ударил кулаком по мокрой
голове тонущего. Тот сморился, роняя голову вниз лицом, но не отцеплялся,
все волок и волок кормового за собой в глубину.
"0-о-оа-а-ай!" -- в отчаянии успел выдохнуть Лешка. Снова сомкнулась
над ним вода, снова стозвонно позвала к себе почти нежно звучащая глубина,
напоминающая вкрадчиво мягкую, ласково шелестящую травку, набитую мелкими
кузнечиками, стрекочущими слитно, широко, до самого гаснущего горизонта.
Покорное согласие плыть и плыть в ту, призывно звучащую бездну, окутывало
сознание, но оно еще не умерло, оно звало к сопротивлению. Каким-то, не ему
уже принадлежащим усилием, судорогою скорее он взметнул вверх колени, уперся
ими во что-то твердое, с силою оттолкнулся и сразу почувствовал, как
расплываются они, два за жизнь боровшиеся существа, -- один в кромешную,
тонким звоном наполненную, таинственную глубь, другой -- к свету, к воздуху
и, увидев его, свет этот небесный, наполненный грохотом и дымом, он не сразу
его почувствовал и воспринял. Билось только сердце в груди, билось и дышало,
дышало. Пловец Лешка был деревенский, не мастеровитый, обладал лишь одним
стилем -- собачий он называется. Он гребся, работал ногами, которые сводила
в коленях судорога, и какой-то еще не онемелой мозгой сообразил -- надо
плыть от проклятой лодки, от корыта этого маслянисто склизкого, дно которого
щепало пулями. Чудилось, под ним, под дном, шарятся, по ногам щупаются,
хватаются чьи-то пальцы, вот-вот снова поволокут в бездну. Лешка обнаружил,
наконец, что весь перед гимнастерки с него сорван вместе с карманом, клапан
второго был сделан, как и у всех солдат, из подлокотника гимнастерки.
Мешочек из бязевой портянки, набитый письмами и карточками сестер и матери,
вырван с мясом и унесен утопшим человеком. Гимнастерка сопрела от пота и
соли на солдатских плечах до бумажной ветхости, остатки гимнастерки никак не
сползали с голого тела. Лешка цапал зубами лоскуты гимнастерки, выгрызал
гнилье, сплевывал, отрыгивал просоленные тряпки, почти умильно думая о том,
что это Бог его надоумил снять нижнее белье и оставить в земляной норе --
предчувствовал Лешка: купаться придется и, коли вернется -- наденет сухое.
Здесь нет мамки, нет малых сестер, которые, плача, натягивали на него сухое,
тащили на