от
реки, от зачумленности этого места, называемого плацдармом.
Если бомбардировщики умирали, тяжело рокоча и воя, горели, содрогаясь
от рвущегося смертоносного груза и боезапаса, то ястребки, точно птички,
подшибленные камнем, ахнув, щелкнув чем-то тонко и длинно, запевали жалобную
песню, переходящую в пронзительный вой, рвущий душу и слух, и витки
падающего самолета, как и вой его, начавшись как бы с баловства, с легкого и
ловкого виточка, забирали все больший круг, все шире кроили небо. Всем на
земле казалось, что машина справилась с собою, одолела пространства, сейчас
выравняется и, пусть и подшибленная, раненая, устремится домой, к себе на
аэродром. Но земля как бы притягивала к себе самолетик, лишала его мощи и
воли на каждом витке, самолетик вдруг, всегда вдруг, задирал хвост и шел уже
прямо и согласно вниз, взревев прощально каким-то не своим могучим ревом, и
тыкался в землю носом, выбрасывал клок черной клубящейся шерсти, и в миру
сразу делалось тише, легче, у казенных людей отпускало сжатое сердце --
кончилась еще одна маета. Случалось, самолеты взрывались в воздухе, их
разносило огненным клубом в клочья; случалось, падали они неуклюже, блуждая
по небу, слепо и молча ища опору и успокоения в последнем пике,
перевертываясь с брюха на спину, и ударялись в землю грузно, всем корпусом,
подбрасывая над собой какие-то части, клочья, ошметья -- припоздало
доносился хрясткий звук удара оземь тяжелого моторного сооружения, потому
как подбитый, точнее, убитый самолет, как подбитая птица, терял свой облик,
становился просто предметом, неуправляемым, бесформенным и неуклюжим.
Русский летчик успел выпрыгнуть из подбитого истребителя, но в неловкое
место выпрыгнул, над рекой. Подбирая стропы парашюта, летчик норовил
утянуться за реку, приземлиться на своем берегу. По нему, беспомощно
болтающемуся в просторном небе, ох, как хотел в те минуты человек, чтоб небо
загромождено было облаками, дымом или еще чем-нибудь, -- со вражеских
позиций открыли огонь из всего, что могло стрелять. Не потому, что немцы --
совсем плохие люди, потому и палили. Попади на место нашего летчика немец,
наши поступили бы точно так же, потому как на этот случай нет тут ни немца,
ни турка, ни русского; болезненно-азартная психопатия -- доклевывать
подранка в крови у всякой земной твари, даже у веселых, вроде бы невинных
пташек, а уж тварь под названием человек -- где же обойдется без зверского
порока. Добить, дотерзать, допичкать, додавить защиты лишенного брата своего
-- это ли не удовольствие, это ли не наслаждение -- добей, дотопчи -- и
кайся, замаливай грех -- такой услаждающий корм для души. Века проходят, а
обычай сей существует на земле средь чад Божьих.
Крепок духом, силен телом был русский летчик. Упав с продырявленным
парашютом в воду, он еще сумел снять с себя лямки парашюта, сбросил шлем,
поплыл к берегу, но против оголтелой, в раж вошедшей орды, обрушившейся на
него всем фронтом, и ему, неистово борющемуся за жизнь, устоять оказалось не
по силам.
Еще только-только прах земной и дым успели приосесть, после первой
волны бомбардировщиков на полоске берега, по речке Черевинке и по оврагам
рассредоточилась, потопталась, пошебуршилась и мешковато пошла в атаку
штрафная рота. Без криков "ура", без понуканий, подстегивая себя и ближнего
товарища лишь визгливой матерщиной, сперва вроде бы и слаженно, кучно, но
постепенно отсоединяясь ото всего на свете. Оставшись наедине со смертью,
издавая совершенно никому, и самому атакующему тоже, неведомый, во чреве
раньше него самого зародившийся крик, орали, выливали, себя не слыша и не
понимая, куда идут, и чего орут, и сколько им еще идти -- до края этой земли
или до какого-то другого конца, -- ведь всему на свете должен быть конец,
даже Богом проклятым, людьми отверженным существам, не вечно же идти с ревом
в огонь. Они запинались, падали, хотели и не могли за чем-либо спрятаться,
свернуться в маняще раззявленной темной пастью воронке. По "шурикам"
встречно лупили вражеские окопы. Стоило им подзадержаться, залечь -- сзади
подстегивали пулеметы заградотряда. Вперед, только